– Это ты? – кротко догадалась его собеседница. Сема запнулся, внимательно поглядел на нее, что-то прикидывая в уме, и наконец проговорил:
– Помолчим пока об этом… Он проводил ее до проходной, очень складно разместившейся в этом доме старой арабской кладки. Изнутри все было перестроено и модернизировано: автоматически раздвигающиеся двери, зеркала, стойка с телефонами, за которой сидели солдаты – двое парней и девушка.
Они громко над чем-то смеялись и, смеясь, машинально отдали ей паспорт, который она час назад сдала, получая пропуск на студию…
– Ты куда – домой? – спросил Сема, по-домашнему оправляя на ней воротник плаща. – А мне еще экскурсию вести.
– Ты водишь экскурсии? – удивилась она, хотя давно дала себе слово не удивляться ничему в этой стране, и в частности Семе Бамперу.
– Да я бы с удовольствием послал на фиг всех туристов, но видишь ли, – Сема улыбнулся застенчивой улыбкой, – моя слава ведущего русского экскурсовода бежит впереди меня…
Она представила себе Семину славу, трусящую впереди него в образе собаки, на бегу выкусывающей блоху. И как Сема поспевает за этой своей славой, то и дело поддавая ей ногой под хвост.
Сема Бампер давно уже поражал ее жизнерадостной доброжелательностью ко всем, широтой души и абсолютной незлобивостью. А ведь в молодости Сема был боксером, подумала она. Бил морды, надо полагать. И ему били… До известной степени Сема оставался для нее загадкой.
– А кого ты сегодня водишь? – спросила она.
– Одну миллиардершу-магометанку из Набережных Челнов и ее рабыню-христианку, – сказал Сема. – Раскидаю их по святыням, и будь здоров…
Нет, прочь, прочь отсюда, пока бедный разум вмещает хоть какое-то подобие реальности… Миллиардерша-магометанка. Причем из Набережных Челнов. И ее рабыня, значит. Христианка.
– Рада была повидать тебя, – сказала она и пошла вверх по узкой и крутой улице Королевы Елены, по которой всегда боялась ходить в сумерках. Улочка была не из приятных: слева тянулся забор столетней каменной кладки, справа зияли мусорные подворотни – эта улица спускалась к старому и неуютному району Мусрара, граничащему с Восточным Иерусалимом.
Ничего, спокойно: отсюда метров сто до освещенного перекрестка, до пригласительно светящихся полуарочных окон курдского ресторана «Годовалая сука». Иди ровно, дыши легко и не оборачивайся на подозрительные шаги за спиной… Да, а в «Годовалой суке» подают великолепный «марак-кубэ», острый суп, в котором плавает большой жареный пирожок… И недорого, шекелей семнадцать…
Сзади щелкнул затвор оружия.
Шея!!!
Она рывком – как всегда, нелепо, жалко дернувшись, – оглянулась.
За нею неторопливо трусил старичок с пуделем, пощелкивая кнопкой переключения длины ремня на ободе поводка. Мирный старикан, очаровательный пудель. Человек прогуливает своего пса, идиотка ты старая…
Не вернусь сегодня, решила она. Чтоб мне провалиться, – именно сегодня ехать нельзя!
На остановке она позвонила домой из телефона-автомата. Взял трубку муж.
– Я не вернусь сегодня, – сказала она.
– А когда-нибудь вернешься? – спросил он, как обычно, по отношению к ней – насмешливо-меланхолично. Он был человеком сильных страстей, и ради нее когда-то в одночасье пустил по ветру всю свою прошлую жизнь.
– Когда-нибудь вернусь. Ты уложил Мелочь?
– Да спит, спит…
– А Кондратику температуру мерил?
– Не волнуйся, он даже немного поел… Мелочь – была семилетняя дочь, вымученный поздний ребенок. Кондратик – годовалый тибетский терьер, единственная радость сердца, внимательный собеседник и душа-человек…
– Зяма! – сказал вдруг муж, и она задержала трубку. – Вы мне нравитесь! Вы – неброская женщина, но мне вы подходите. Кто у меня остался, кроме вы!
Она засмеялась и повесила трубку.
Успела вскочить на подножку автобуса. Завтра семичасовым ехать на работу в Тель-Авив, и действительно, разумнее переночевать у родителей.
Они снимали квартиру в двух минутах ходьбы от автобусной станции.
Это мужское имя она получила в честь деда Зямы, Зиновия Соломоновича, старого хулигана, остроумца, бабника и выпивохи, комиссара и гешефтмахера, – коротышки дьявольского обаяния.
Его невестка, родив вместо ожидаемого сына недоношенную девочку, все-таки упрямо назвала ее Зиновией – к ужасу и возмущенным воплям всей еврейской родни.
У евреев запрещено называть новорожденного в честь еще живущего человека. Считается, что этим ты как бы намекаешь живому, что ему уже есть какая-никакая замена поновее и он может быть свободен от занимаемого на земле места.
Если вдуматься, так это действительно некорректно. Что ей – мало было имен, тем более женских – легких, звучных, раскатистых: Регина, например, Маргарита, Вероника…
Но мать была упряма, молода, по отцу вообще была русской (а у тех, наоборот – принято называть детей в честь вполне еще полнокровных людей). На еврейские обычаи и заведенные давным-давно привычки мать смотрела со снисходительным спокойствием. К тому же она боготворила деда. Впрочем, как и все женщины, когда-либо его окружавшие.
Поначалу в семье пробовали называть девочку Зиной (Зиночка, Зинуля). Но она уродилась такой копией деда, особенно в раннем детстве – до карикатурного сходства: щеки свисали на плечи, крепкие толстые ножки проворно семенили вразвалочку, круглые зеленые глаза так лукаво и пристально разглядывали этот мир, что домашние сдались. Она была Зямой, урожденной Зямой, и ничего тут уже не поделаешь.
И так, под обиженные причитания еврейских теток и дядьев, прожили они – Зяма и Зяма – во взаимном обожании целых девятнадцать лет, до того дня, вернее, утра, когда дед не проснулся, не открыл глаз, не вставил новенькую дорогую челюсть, не крикнул на всю квартиру: «Мамэлэ, иди послушай этот сон, ты лопнешь со смеху!»